Павел Прохорович Оброшенов, отставной чиновник.
Анна Павловна, 25-ти лет;|
Верочка, 17-ти лет – дочери его.
Александр Петрович Гольцов, очень молодой человек, чиновник.
Филимон Протасьич Хрюков, богатый купец, 60-ти лет.
Недоносков; Недоростков, молодые люди, одетые по последней моде.
Небольшой садик, направо крылечко и окно дома; прямо забор; в нем, рядом с домом, калитка; налево забор. Под деревом круглый стол и несколько стульев.
Анна Павловна сидит у стола с работой и Павел Прохорович Оброшенов сходит с крыльца. В руках у него лист бумаги и чернильница с пером.
Оброшенов. Ну, секретарь мой, пиши!
Анна Павловна. Что прикажете?
Оброшенов. Пиши: «В сем доме отдаются три комнаты в мезонине, о цене узнать от хозяина оного дома». Пиши крупнее! Что ты будешь делать! Пятую записку срывают. Уж теперь повыше прибью, не достанут. Вот так! Вот хорошо, разборчиво. Теперь всякий прочтет. Ну, а прочитают, может и наймут. Сама ты посуди, четвертый месяц квартира пустая стоит; а ведь она шесть рублей в месяц ходит; а шесть рублей для нас деньги. (Подымает руку с запиской.) Если ее вот так прибить, можно будет прочесть?
Анна Павловна. Можно, папенька.
Оброшенов. А ты читай, читай!
Анна Павловна. Да ведь я сама же и писала.
Оброшенов. Нужды нет, а ты все-таки читай!
Анна Павловна (читает). «В сем доме отдаются три комнаты в мезонине, о цене узнать от хозяина оного дома».
Оброшенов. Ну да, от хозяина; хозяин сейчас покажет комнаты, уговорит, умаслит. Хе, хе, хе! Вот! у нас и наймут, вот мы и богаты. Другой, может быть, давно ищет квартиры, ну, бедный человек какой-нибудь ходит по улицам, ему и нужно три комнаты, а записки на воротах нет, сорвана, он и не знает, что здесь отдается, и идет мимо. Нет, уж теперь кончено! Как поймаю, сейчас к квартальному сведу.
Анна Павловна. Кто же это, папенька, срывает?
Оброшенов. Соседи, соседские ребята, богатых отцов дети озорничают. То ли еще они делают! От них проходу нет по улицам: понаделают трубок, через забор на прохожих водой брызгают; краской шляпы мажут; женщинам к платкам записочки прикалывают. А отцы только утешаются на своих чадов.
Анна Павловна. Или утешаются, или бьют чем ни попало.
Оброшенов. А поди жаловаться, над тобой же насмеются. «У тебя, видно, говорят, такой же ум-то, как у ребенка. Мол – глуп, ну и балует; вырастет, умнее будет, перестанет баловать». Только неправда это, Аннушка, неправда! Умней они не бывают. Я сорок лет здесь живу, всех знаю; вырасть – вырастут, и рукой его не достанешь, а ум все тот же. А то вот одному недавно стал жаловаться на сына; а он мне что сказал! «Я, говорит, до семи бед коплю, у меня положёное, это еще третья. Как семь бед сделает, так отстегаю». А другой говорит: «Ты служил?» – «Служил, говорю». – «Отчего ж на тебе кавалерии нет? Кабы была кавалерия, никто б тебя не посмел тронуть; значит, ты сам виноват». Вот с ними и толкуй! Да и жаловаться-то нельзя. «Ты, говорят, все с претензиями, ты неспокойный сосед, ты претендент!» Аннушка, какой же я претендент! Какой я претендент! Ну, и терпишь, потому что ссориться с ними нельзя, кушать будет нечего. Мы от них же крохами побираемся. Поссорься с одним, с другим, так и придется зубы на полку положить. А вот я со всеми в ладу, я все больше шуточкой, шуточкой, а где так и поклонами. Оно точно, что на тебя как на шута смотрят, да зато кормимся.
Анна Павловна. Папенька!
Оброшенов. Что, дочка?
Анна Павловна. Неужли нельзя обойтись без этого?
Оброшенов. Без чего? Без шутовства-то?
Анна Павловна. Да, папенька, без унижения. Нам жалко вас.
Оброшенов. Не жалко вам, а стыдно за меня, стыдно, вот что. Ты думаешь, я не вижу? Вижу, Аннушка, давно вижу.
Анна Павловна. Вы, папенька, в таких летах! Мы вас так любим. Нам с сестрой хотелось бы, чтобы вас все уважали.
Оброшенов. Мало ль чего нет! Где уж нам! Какое уважение! Были бы сыты, и то слава богу. Не до жиру, дочка, не до жиру, быть бы живу!
Анна Павловна. А каково смотреть-то на вас!
Оброшенов. Ну, что ж делать-то! И рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты, может, думаешь, что я всегда такой был? Ну, нет, брат. Смолоду я сам был горд. Как еще горд-то, Аннушка! Ужас как горд! Как женился я на вашей матери да взял вот этот домишко в приданое, так думал, что богаче да лучше меня и людей нет. Фертом ходил! Ну, а там пошли дети, ты вот родилась, доходов стало недоставать, надобно было постороннюю работишку искать; тут мне форс-то и сбили. Сразу, Аннушка, сбили. Первое дело я сделал нашему соседу, и дело-то небольшое: опеку ему неподходящую дали, надо было ее с рук сбыть! Обделал я ему это дело, позвал он меня да еще секретаря с чиновниками из суда в трактир обедом угощать. И какой чудак, право ведь чудак! Сидит, ничего не говорит, весь обед молчал; только посидит-посидит да всей пятерней меня по волосам и по лицу и проведет. Ах ты, батюшки мои! Что ты будешь с ним делать? Я было в амбицию. Только тут один чиновник, постарше, мне и говорит: ты обидеться не вздумай! Ни копейки не получишь: он не любит, когда обижаются. Нечего делать, стерпел: ну и принес жене три золотых; а не стерпи я, так больше пяти рублей ассигнациями бы не дал. Много я после с него денег перебрал. Вот так-то меня сразу и озадачили. Ну, а потом, как пошел я по делам ходить, спознался с богатыми купцами, там уж всякая амбиция пропала. Тому так потрафляй, другому этак. Тот тебе рыло сажей мажет, другой плясать заставляет, третий в пуху всего вываляет. Сначала самому не сладко было, а там и привык, и сам стал паясничать и людей стыдиться перестал. Изломался, исковеркался, исказил себя всего, и рожа-то какая-то обезьянья сделалась.